И чем больше равнодушия, покидая Латвию, выказывал тот или иной пассажир, тем глубже проникало в сознание Иоганна тревожное ощущение опасности, которая таится для него здесь в каждом из этих людей, обладающих способностью повелевать своими чувствами, маскировать их.
В этой последней партии репатриантов только незначительное число семей неохотно оставляло Латвию, подчиняясь зловещей воле «Немецко-балтийского народного объединения». Не многие здесь горевали о своих обжитых гнездах, о людях, с которыми их связывали долгие годы труда и жизни.
Преобладали здесь те, кто до последних дней в Латвии вел двойную жизнь, накапливая то, что могло быть зачтено им в Германии как особые заслуги перед рейхом. И только слишком показное равнодушие и наигранное выражение скуки на лице выдавали тех, кто ничем не хотел выдать себя перед решающими минутами пересечения границы.
Вайс мысленно отмечал шаблонный способ маскировки, мгновенно принятый, словно по приказу, неслышно отданному кем-то, кто невидимо командовал здесь всем. И он для себя принял к исполнению этот безмолвный приказ. И тоже с унылой скукой, бросая изредка беглые взгляды в вагонное окно, предавался ожиданию с тем же равнодушным безразличием, какое было запечатлено на лицах почти всех пассажиров.
Поезд медленно тронулся. И колеса начали отстукивать стыки рельсов с ритмичностью часового механизма.
Но как Иоганн ни пытался владеть собой, этот стальной ритмичный отстук грозного времени, неумолимо и необратимо, наполнил его ощущением бесконечного падения куда-то в неведомые глубины. И чтобы вырваться из состояния мучительной скорбной утраты всего для него дорогого и скорее броситься навстречу тому неведомому, что невыносимой болью пронзало все его существо, Иоганн вскинул голову, сощурился и бодро объявил пассажирам:
— Господа, осмелюсь приветствовать вас, кажется, уже на земле рейха. — Он встал, вытянулся. Лицо его обрело благоговейно-восторженное выражение.
При общем почтительном молчании Вайс достал из кармана завернутый в бумажку значок со свастикой и приколол к лацкану пиджака. Это послужило как бы сигналом: все принялись распаковывать чемоданы, переодеваться, прихорашиваться.
Через полчаса пассажиры выглядели так, словно все они собирались идти в гости или ожидали гостей. Каждый заранее тщательно продумал свой костюм, чтобы внешний вид свидетельствовал о солидности, респектабельности. А некоторая подчеркнутая старомодность одежды должна была говорить о приверженности старонемецкому консерватизму, неизменности вкусов и убеждений. На столиках появились выложенные из чемоданов библии, черные, не первой свежести, котелки, перчатки. Запахло духами.
Внезапно поезд судорожно лязгнул тормозами, как бы споткнувшись, остановился. По проходу протопали немецкие солдаты в касках, на груди у каждого висел черный автомат. Лица солдат были грубы, неподвижны, движения резкие, механические. Вошел офицер — серый, сухой, чопорный, с презрительно сощуренными глазами.
Пассажиры, как по команде, вскочили с мест.
Офицер поднял палец, произнес негромко, еле раздвигая узкие губы:
— Тишина, порядок, документы.
Брезгливо брал бумаги затянутой в перчатку рукой и, не оборачиваясь, протягивал чере плечо ефрейтору. Ефрейтор в свою очередь передавал документ человеку в штатском, а тот точным и пронзительно-внимательным взглядом сличал фотографию на документе с личностью его владельца. И не у одного пассажира возникло ощущение, что этот взгляд пронизывает его насквозь и на стене вагона, как на экране, в эти мгновения возникает если не его силуэт, то трепещущий абрис его мыслей.
Забрав документы у последнего пассажира, офицер теми же тяжелыми, оловянными словами объявил:
— Порядок, спокойствие, неподвижность.
И ушел.
Солдаты остались у дверей. Они смотрели на пассажиров, будто не видя их. Стояли в низко опущенных на брови стальных касках, широко расставив ноги, сжав челюсти.
Странное чувство охватило Вайса. Ему показалось, он что где-то уже видел этого офицера и этих солдат, видел такими, какие они есть, и такими, какими они хотели казаться. И от совпадения умозрительного представления с тем, что он увидел своими глазами, он почувствовал облегчение. Дружелюбно и почтительно, с оттенком зависти поглядывал он на солдат — так, как, по его предположению, и следовало смотреть на них штатному юноше немцу.
Когда офицер вернулся в вагон в сопровождении сержанта и человека в штатском и начал раздавать пассажирам документы, Вайс встал, вытянулся, опустил руки по швам, восторженно и весело глядя офицеру в глаза.
Тот снисходительно улыбнулся.
— Сядьте.
Но Вайс, будто не слыша, продолжал стоять в той же позе.
— Вы еще не солдат. Сядьте, — повторил офицер.
Вайс вздернул подбородок, произнес твердо:
— Родина не откажет мне в чести принять меня в славные ряды вермахта.
Офицер добродушно хлопнул его перчаткой по плечу. Человек в штатском сделал у себя в книжке какую-то пометку. И когда офицер проследовал в другой вагон, спутники Иоганна шумно поздравили его: несомненно, он произвел с первого же своего шага на земле рейха наилучшее впечатление на представителя немецкого оккупационного командования.
Поезд катился по земле Польши, которая теперь стала территорией Третьей империи, ее военной добычей.
Пассажиры неотрывно смотрели в окна вагонов, бесцеремонно, как хозяева, обменивались различными соображениями насчет новых германских земель, щеголяя друг перед другом деловитостью и презрением к славянщине. Мелькали развалины селений, подвергшихся бомбардировкам.