Но вот майор Штейнглиц, почувствовав недомогание, явился к Левинскому, чтобы тот оказал ему медицинскую помощь. Естественно, Левинский отказался. И Штейнглиц не нашел ничего лучшего, как пристрелить его. Болван! Испортил нам такую изящную операцию. Плебей, возомнивший себя носителем офицерской чести!
Вайс заступился за Штейнглица:
— Майор Штейнглиц в любую минуту готов не колеблясь отдать свою жизнь за фюрера.
Лансдорф ответил, скривив губы:
— Он не встретит в этом с моей стороны никаких препятствий. Напротив, я готов всячески содействовать тому, чтобы для достижения своей цели он как можно скорее отправился на фронт.
Вайс дважды посетил дом Бригитты Вейнтлинг на правах старого знакомого Зубова.
Представ перед Беловым в роли избалованного комфортом и нежным вниманием супруги, выхоленного и модно одетого красавчика, Зубов в первые минуты чувствовал себя сконфуженным и никак не мог преодолеть некоторого смущения. Он сидел в обставленном тяжеловесной мебелью мрачном кабинете и скулил:
— Живу так, словно меня наняли сниматься в роли не то помещика, не то графа. Первое время каждый день в кино ходил — искал фильмы из великосветской жизни. А фашисты гонят одну политику, не на чем подковаться. Приходится читать на ночь исторические романы. Но пишут в них черт знает о чем, а бытовой информации — с гулькин нос. Такая это, понимаешь, морока — овладевать техникой настоящего барина. Вот, скажем, перчатки. Простая вещь. А оказывается, существует целая наука, когда, где, какие надевать. И цвета нельзя путать. То одну нужно в руке держать, то обе. Обеденным инструментом я овладел. Но вот хамством — не вполне. Уронишь, скажем, вилку на пол — и жди, чтобы старик официант ее с пола поднял. А ты сиди, как сфинкс. Боже тебя сохрани поблагодарить даже кивком человека за то, что он тебе шинель подаст, дверь перед тобой распахнет. Ухаживают, как госпитале за инвалидом. И рожа при этом должна сохранять спесивое выражение, будто перед тобой не человек, а так, чучело. Или вот Бригитта. Она ревнивая. Приходят в гости ее знакомые дамы и так начинают трепаться — только подморгни, и будь здоров! Ну, я отмалчиваюсь или о чем-нибудь таком солидном разговариваю. А потом Бригитта меня упрекает в невоспитанности. Я ей: «Да ты что, смеешься?» Положат ногу на ногу так, что смотреть неловко, ну, и разговор, мягко выражаясь, игривый… А одна такая нахальная оказалась, я даже возмутился. Разве можно? В чужом доме, да еще у подруги. Упрекнул. А она сощурилась и заявила: «Вы, оказывается, слишком утомлены… Бедная Бригитта! С вами она обрекла себя на вечную верность своему покойному супругу». И такую презрительную рожу скорчила, будто я ее смертельно оскорбил. А что я должен был делать?
Вайс усмехнулся, сочувственно посоветовал:
— Ну, во всяком случае, мог бы проявить чуткость в пределах дозволенного.
Зубов рассердился:
— Дозволенного! Вот именно — дозволенного. А они здесь считают: раз война, так все дозволено. — Вздохнул: — Как соберутся бабы, чувствую себя словно в окружении. Неизвестно, с какой стороны ждать атаки. А если перехожу в активную оборону, потом от Бригитты проработка: грубиян, бестактный, не умею себя вести, не понимаю шуток.
А если с какой-нибудь поговорю о чем-нибудь серьезном — скандал. Ревность. Уверяет: если мужчина наедине с женщиной говорит о серьезном, значит, он этим маскирует свои легкомысленные намерения. А вслух при всех можно у любой расхваливать ножки или другие детали, — пожалуйста, сколько угодно…
С мужчинами, правда, легче. Я, понимаешь, строю из себя этакого спесивого гордеца, любителя охоты. Мол, это моя страсть. Правда, на одного подлеца нарвался — он почти во всех странах побывал на охоте. Но я его Бремом сразил.
— То есть как это?
— Ну, читал я в свое время, еще в школе. И унизил тонкостями познания животного мира. А так — больше в картишки после ужина. Но, понимаешь, неловко: проигрываю. — Попросил жалобно: — Ты бы сказал Эльзе, пусть хоть под отчет даст, что ли! Стыдно мне у Бригитты брать.
— А она что, скупая?
— Да нет, она добрая. Но некрасиво ее деньги всяким сволочам проигрывать. Сама-то она из семьи врача, выдали замуж за пожилого полковника. Отец ее с социал-демократами когда-то путался, ну вот и пришлось от фашистов дочерью откупиться.
— А что ты такой бледный?
— Да вот все головной болью мучаюсь.
— Ты что, выпивать стал?
— Какое там выпивать!.. — Объяснил огорченно: — Обстреляли мы недавно на шоссе колонну грузовиков, думали, там охрана, а оказалось — консервные банки с газом «Циклон Б». Ну, и надышались этой отравой.
— Ну, а с Бригиттой как у тебя отношения?
Зубов сконфузился.
— Неустойчивый я оказался, раскис. — Заявил жалобно: — Но мы же все ж таки интернационалисты. Нельзя же всех немцев одной меркой мерить.
— А при чем здесь твоя дама?
— А если она ничего, душевная?
— Да ты что, влюбился?
Зубов потупился.
— Не знаю, но только жалею ее очень… Такая она, понимаешь, сейчас счастлива, будто я для нее — подарок на всю жизнь. Говорит, ничего ей на свете не надо, только вместе быть. Вообразила, будто я такой хороший — дальше некуда и таких не бывает. А я что? Ну, отношусь к ней по-товарищески. Кое что объясняю, чтобы не была такая отсталая.
— Учти, Зубов: женщины — народ коварный. Еще влипнешь со своей откровенностью.
— Да нет, я с ней о политике не говорю, — так, о жизни…
В осунувшемся, исхудалом лице Зубова Иоганн впервые заметил смятенность, растерянность, скрытую печаль. Но все это явно не было связано с его главной деятельностью, где Зубова никогда не покидали самообладание, неколебимая решительность, бесстрашие.